(из пьесы Горького «На дне»)
Клещ. Правды он… не любил, старик-то… Очень против правды восставал… так и надо! Верно – какая тут правда? И без нее – дышать нечем… Вон князь… руку-то раздавил на работе… отпилить напрочь руку-то придется, слышь… вот те и правда!
Монолог Сатина «Что такое правда?..» Слушать
Сатин (ударяя кулаком по столу). Молчать! Вы – все – скоты! Дубье… молчать о старике! (Спокойнее.) Ты, Барон, – всех хуже!.. Ты – ничего не понимаешь… и – врешь! Старик – не шарлатан! Что такое – правда? Человек – вот правда! Он это понимал… вы – нет! Вы – тупы, как кирпичи… Я – понимаю старика… да! Он врал… но – это из жалости к вам, черт вас возьми! Есть много людей, которые лгут из жалости к ближнему… я – знаю! я – читал! Красиво, вдохновенно, возбуждающе лгут!.. Есть ложь утешительная, ложь примиряющая… Ложь оправдывает ту тяжесть, которая раздавила руку рабочего… и обвиняет умирающих с голода… Я – знаю ложь! Кто слаб душой… и кто живет чужими соками – тем ложь нужна… одних она поддерживает, другие – прикрываются ею… А кто – сам себе хозяин… кто независим и не жрет чужого – зачем тому ложь? Ложь – религия рабов и хозяев… Правда – бог свободного человека!
Барон. Браво! Прекрасно сказано! Я – согласен! Ты говоришь… как порядочный человек!
Сатин. Почему же иногда шулеру не говорить хорошо, если порядочные люди… говорят, как шулера? Да… я много позабыл, но – еще кое-что знаю! Старик? Он – умница!.. Он… подействовал на меня, как кислота на старую и грязную монету… Выпьем, за его здоровье! Наливай…
Настя наливает стакан пива и дает Сатину.
(Усмехаясь.) Старик живет из себя… он на все смотрит своими глазами. Однажды я спросил его: «Дед! зачем живут люди?..» (Стараясь говорить голосом Луки и подражая его манерам.) «А – для лучшего люди-то живут, милачок! Вот, скажем, живут столяры и всё – хлам-народ… И вот от них рождается столяр… такой столяр, какого подобного и не видала земля, – всех превысил, и нет ему во столярах равного. Всему он столярному делу свой облик дает… и сразу дело на двадцать лет вперед двигает… Так же и все другие… слесаря, там… сапожники и прочие рабочие люди… и все крестьяне… и даже господа – для лучшего живут! Всяк думает, что для себя проживает, ан выходит, что для лучшего! По сту лет… а может, и больше – для лучшего человека живут!»
Настя упорно смотрит в лицо Сатина. Клещ перестает работать над гармонией и тоже слушает. Барон, низко наклонив голову, тихо бьет пальцами по столу. Актер, высунувшись с печи, хочет осторожно слезть на нары.
«Все, милачок, все, как есть, для лучшего живут! Потому-то всякого человека и уважать надо… неизвестно ведь нам, кто он такой, зачем родился и чего сделать может… может, он родился-то на счастье нам… для большой нам пользы?.. Особливо же деток надо уважать… ребятишек! Ребятишкам – простор надобен! Деткам-то жить не мешайте… Деток уважьте!» (Смеется тихо.)
См. также Монолог Сатина о человеке.
Лука
Лука считает, что ложь может давать человеку надежду. Герой придерживается позиции лжи во спасение. Пьянице Актеру Лука говорит об особом городе, в котором он излечится от алкоголизма и изменится к лучшему. Умирающей Анне Лука рассказывает о том, что она после смерти обретет настоящий покой. Насте, стремившейся к обретению любви, Лука говорит то, что она обязательно добьется того, во что верит. Герой, появившийся в ночлежке, пытается поддержать каждого, кто находится на «дне».
Правда Луки заключается в милосердии и сострадании. Она построена на любви ко всему человечеству. Герой стремится каждому жителю ночлежки дать надежду на лучшую жизнь, а ложь становится орудием. Лука не согласен с позицией Бубнова, он считает, что одной только правдой нельзя вылечить душу человека.
Правда – бог свободного человека
Иду во тьме и сам себе свечу; мне кажется, что я живой фонарь, в груди моей красным огнем горит сердце, и так жарко хочется, чтобы кто-то боязливый, заплутав- шийся в ночи – увидел этот маленький огонь. М. Горький, «Калинин» Ложь – религия рабов и хозяев… Кто слаб душой… и кто живет чужими соками – тем ложь нужна… одних она поддерживает, другие – прикрываются ею… Кто независим и не жрет чужого – зачем ему ложь?.. М. Горький, «На дне» Сто сорок лет, как родился Максим Горький – 28 марта 1868 года. Его чуть более ста лет в жизни литературы, в судьбах мира есть срок ничтожный: против тысячелетия Руси, против всей истории человечества. Но дело его – и в русском слове, и во взлете и драме новейшей России, и в тех же судьбах всего мира – непререкаемо огромно. На научной конференции в память об этом, а в московском Институте мировой литературы РАН она проходит как раз сейчас, собрались русские и нерусские ученые: наша Федерация, Белоруссия и Украина, Соединенные Штаты Америки и Франция. Представлена даже Польша; знаю, что много думают о Горьком и в бескрайней Азии. Знаю, что согласно им сделанному и завещанному в ученых стенах наверняка звучат слова «правда», «культура», «русский человек», «человек выше сытости», «мещанство», «Союз Советов», «желтый дьявол»; вероятны и такие речения, как «проблема» или «гендерность», «дилемма» и «ретроспектива», «параллель» и «аспект». Вне умышленной учености расскажу о Горьком в переживаниях и опыте обычного советского человека. —————— Помню как сейчас; или фантазирую? Весна 1949 года (прошло почти шестьдесят лет). Мужская школа №110 имени Фритьофа Нансена – тоже в Москве, на углу Мерзляковского и Медвежьего. Пионерская дружина имени Горького. В пионеры принимают, приурочив под горьковский юбилей, четвертый класс «А». Собираемся на этом углу и идем на улицу Воровского в почти тот же самый, что он и сейчас, Институт мировой литературы Академии наук СССР. И вот взволнованные отроки уже в зале, у красного знамени: Андрей Михалков – тогда его звали именно так; Сережа Будённый; сын первого Героя Советского Союза Ляпидевский (имя забыл); Костя Щербаков, сын тоже немалого при Сталине человека; сын крупного режиссера Андрюша Плучек; сын академика Эдельштейна, сын Бенедиктова… среди них мой старший брат. Собрались отчасти и родители, у кого они после войны уцелели: маршал Семён Михайлович Будённый, Сергей Владимирович Михалков, Наталья Кончаловская (помню одно – она была в длинном и роскошном лиловом платье). «Кому вы хлопаете? Ну кому вы хлопаете?» – спрашивает изумленно Сергей Владимирович, автор Гимна Советского Союза. «Сергею Михалкову!» – громко выкрикивает одноклассник и Андрея, и моего брата и, покраснев как рак, смущенно прячется за чьи-то спины. А поэт Михалков поздравляет нас, советует теперь уж обязательно к очередному Дню птиц сделать побольше скворечников и читает не свое, а «Воробьишку» Максима Горького: Ах, бескрылый человек, У тебя две ножки! Хоть и очень ты велик, Едят тебя мошки. А я маленький совсем, Зато сам я мошек ем! «Горький любил птичек… Вы читали его «Детство»? Прочитайте». Снова бурные аплодисменты. Семён Михайлович Будённый берет в руки гармошку, наигрывает, а Сережа Будённый отплясывает трепака. Расходясь по домам, хором поем уже михалковское – то есть про обезьяну, попугая, вот компания какая! А дома у нас уже собралась несколько сокращенная войной семья. Все они донские казаки в возрасте, с чего бы им любить что пионерию, что Максимыча; он ведь не особенно жаловал казачество: то 9 января рабочих разогнали, то в Нижнем или Казани, по пьяному делу, над какою-то девкой из питейного дома надругались (читал я в «Моих университетах»). Мать всё, всё это знает; но сейчас мы празднуем пополнение дружины имени Горького – и она декламирует снова же стихи пролетарского писателя. И от этого совершенно искреннего чтения – а стихи совершенно уже не детские – цепенеешь и волосы дыбом встают! Да, волосы дыбом встают. Я их сам, эти стихи про могучего рыбака Марко, прочел гораздо позже. Гораздо позже прочел, зубря прописи-учебники, роман «Мать» и пьесу «На дне» («обвинительный акт капитализму»). Еще позже «Клима Самгина»: помню, что это было в 1956 году в Сибири – вместе с «Былое и думы» Герцена и «Что делать» Чернышевского; ляжешь, бывало, на берегу Тобола в жаркий летний день – и запоем, запоем поглощаешь страницу за страницей. А были еще и Некрасов со Львом Толстым, был издавна и Пушкин, над сказками которого мальчик Алёша Пешков, беспредельно забиваемый сиротством, человеческой жестокостью и работой, воскликнул будто общее и для всех нас – детей другого времени: «Какое это счастье – быть грамотным!» Были и «Нибелунги», и мифы Древней Греции, где на первом месте, как-то в силу времени, стояли для нас Прометей – богоборец и возжигатель всяческого порыва-огня, а также наивно-героичный Икар с мудрым, но не доглядевшим за ним Дедалом… Еще позже, в клящий мороз прокандехав на День Сталинской конституции пешком от Шушенского до деревни Жеблахты – в стороне от Енисея, на берегу речки по имени Оя, – я встретился там с поджидавшим меня дядей Гошей Беленковым, давним знакомцем Надежды Константиновны Крупской, и, признаюсь, с несколько преувеличенной важностью (ибо работал по призыву на стройке коммунизма) подарил ему очерк Горького «Ленин». Потом был Московский трансформаторный завод, 18-й цех: ношу оттуда инструмент на заточку к приятелю токарю Юрке (ему сорок, мне двадцать) – и он однажды, покопавшись в своей тумбочке, делает подарок уже мне: 1940-го, кажется, года издания переписка Горького с Чеховым; ее порою крайняя пикантность меня несколько смутила. Эх, молодо-зелено… ——————— Потом были университеты казенно-подлинные: сперва юридический, потом филология. Снова Горький, на этот раз из уст профессоров А.И.Метченко и А.И.Овчаренко: но больше всего потрясли уже не сами книги, статьи и письма основоположника социалистического реализма. Они только озадачивали, поскольку художество с чистой политикой у классика явно не всегда сходились. А тут еще и брат-диссидент попутал: вернулся из-под Братска через Владимирский централ. Когда-то, еще до тюрьмы и комсомольцем, он упоенно декламировал «Песню о Буревестнике» и «Песню о Соколе» – глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесы, а также рожденный ползать летать не может, и – капли крови твоей горячей как искры вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света (привожу по памяти). А теперь, в 1963–1970 годах, он же давал мне тайком горьковские разочарованные в Ленине и в искривлениях правды после Октября «Несвоевременные мысли» и «Заметки о русском крестьянстве» – которое будто бы теменью своей загубило революцию. Он и от себя утверждал почти то же самое – хотя и присовокуплял, что именно для темно-крестьянской страны подходила в аккурат программа левых эсеров. Говорил он и о горьковской эмиграции двадцатых годов, что ее подавал людям как необходимое туберкулезнику лечение тоже лишь сам Ленин, а на деле это было изгнание на Капри за чрезмерно ретивую правозащитную деятельность. Все это тоже, как я сейчас помню, будоражило, но не потрясало. А потрясло иное: «Мать» на сцене не любимой начальством «Таганки»! Вот что было поразительно артистично, освежало прописи и помогало или заставляло верить даже в то, что самой же таганской псевдоинтеллигентщине казалось достойным улыбки: и христоискательские-богородичные оттеночки, и «разные там трудящиеся», и уж тем более Павлово слово: «победим мы, рабочие!» Это ж надо (я и сейчас, вспоминая, дивлюсь): в труппе, почитай, ни одного русского актера, разве что честный и твердый Губенко и типичнейший сибирячок Золотухин («зачем ты руку дал клеветникам безбожным», скажешь походя отнюдь, отнюдь не только об этом мастере культуры из алтайской сельщины) – а как блистательно поставили русскую рабочую тему! Как молодо и свежо, как подлинно театрально, как ритмично-бодро и как «идейно убедительно»! Какие милые бесстрашный Павел и мягкий Находка, как человечна Ниловна, как реально омерзительно начальство и его клевреты, как неожиданно-искренне поднято кем-то красное знамя и как великолепно исполнена рабоче-социалистическая вечеринка-кадриль! Право, это было на уровне «На дне», хотя и в гораздо более размеренном классически-мхатовском исполнении, с которым меня еще когда, новичка в Москве, познакомила все та же матушка. Не удержусь сказать и об этом шедевре. Тут у Горького (в промежутке между добротными «Мещанами» и весьма идеологизированной «Матерью») – направленность вроде бы аполитичная. Но снова блеск дарования, снова живейшая русская речь, живые лица и судьбы, лирика и «страсти-мордасти»; заточение людей, созданных для полета высокого, в погребах прозябания, нищеты и бесправия. Людоеды-домовладельцы Костылевы; ухарь-вор Васька Пепел; полупомешанный, ибо вполне спившийся Актер и жалкий Барон-картежник из каких-то «игрою счастия обиженных родов»; задушевная, чуть ли не самим Горьким придуманная печальная песня «Солнце всходит и заходит»; а умный и сметливый Лука, тихая чахоточница Анна, озлобленный нуждою и отказавшийся от любой правды мастеровой Клещ? А полицейский-городовой, который сначала ночлежников терпит, а потом спивается вместе с ними и сам опускается на дно? Нет, это снова русское, снова наше, родное. А Сатин-то, Сатин – с его воззванием к миру через стены ночлежки-тюрьмы о достоинстве человека? Театрально, но в самом высоком романтико-риторическом регистре. —————— Тираны мира, трепещите!– как у юного Пушкина в «Вольности». Человек – вот правда! Надо уважать человека, Барон… Человек – это не ты, не я, не старик, не Наполеон, не Магомет: это ты, я, он, она, старик, Наполеон, Магомет – в одном. Все в человеке, все для человека! Человек выше сытости. Ложь – религия рабов и хозяев! Правда – бог свободного человека! Кто слаб душой и кто живет чужими соками, тем ложь – мироедам и интеллигентам-хлюпикам – нужна; одних она поддерживает, другие прикрываются ею. А кто независим и не жрет чужого – тот и есть собственно человек. Вперед и выше, трудящий свободный человек. Таковы, вкратце, горьковские прописи, если обобщать что по его реалистической драме и прозе, что по романтике поэм-песен и тех же драм и «сказок». Конец «На дне» известен: кровавая развязка любви и ревности, конвульсии сильно поредевшего сообщества с его солидарностью обреченных – и пьяница Актер, что мечтал, поверив сбежавшему куда-то Луке, повесился. «Испортил песню, дурак», – бросает Сатин, ибо ночлежники поют «а в тюрьме моей темно». Но это, конечно, ирония: и песня хороша, и мечту самого же Сатина о свободном человеке нужно отложить до известного времени, но отменить невозможно. Горьковский жестокий героизм – слово писателя из низов о подлинной жизни этих низов в бесчеловечном мире сытых, ликующих и праздно болтающих людоедов-мироедов и их холуев-клевретов: как сильно он прозвучал тогда, не говоря уже о романтике Буревестника, Сокола и Данко с горящим его сердцем. Иной раз подумаешь: нет, без его очерков «По Руси» не было бы и беспощадного реализма – что «Донских рассказов», что «Тихого Дона», что «Поднятой целины». Нет, его гуманизм не был внеисторично-абстрактен, уж куда там. Все у него – и ранняя романтика, и правда дна, и сормовский рабочий напор – все говорило об ожидании будущего Октября, от которого он сам на время содрогнулся. Он утверждал, что Октябрь со всеми его кричащими страстями-мордастями неизбежен, что рывок народа к широкому братству и свободе неизбежно состоится, хотя многое и даже слишком многое пустит на слом. Да как раз и не с Горьким обсуждать абстрактные вопросы марксизма-социализма, свободы-демократии и даже сущности культуры (как не обсуждать их культурному и не лишенному брезгливости человеку с Егором Гайдаром, Немцовым-Швыдким и Виктором Ерофеевым – юноша бледный со взором блудливым, сын партократа с Де Садом в руках). Надломленность несправедливо устроенного общества художественно засвидетельствована – взрыв и разлом бессовестного общественного устройства неотвратим. И какое нам дело, что не во всех «параметрах» что либеральной, что сурово-государственной непреложной догматики крылатый человек разбирался безупречно. Ерофеевы же не писатели, они филологи, театроведы, политологи – а ведь мало что понимают. Однако я о Горьком в нашей, в молодой советской жизни. Писатель прожил мало, скончался в памятном великой Конституцией тридцать шестом году. Своей лепты в 9 мая 1945 года прямо не внес (а доживи, он явился бы публицистом глубже, человечнее и искреннее Эренбурга). Он дал ребенку «Воробьишку», отроку и юноше – Данко и Челкаша, дал «Детство» и совет пройти чисто трудовые, со всем честным народом, университеты. Читая «На дне» и восхищаясь горьковским правдивым письмом в целом, мы думали о том, что было правдиво жестоко: это ушло, это наше прошлое. И мы хорошо знали: к помощи голодающим (как раз вместе с давшим нашей школе имя Нансеном), к бесплатному обучению, к бесплатной медицине, к макаренковской педагогике для бездомных и сирых, к пионерии со скворечниками по весне и бесплатными же лагерями летом, ко всеобщей грамотности и к восстановлению в правах лишенцев (в 1936 году я снова и как будто впервые стал человеком, говорила казачка-мать), к созданию Союза Советов и его всенародному закону, воспетому так хорошо в «Широка страна моя родная» – что в уважающей себя стране и сегодня могло бы быть ее гимном, – свое усилие ко всему этому приложил и Горький. А что может быть исторически конкретнее как сурового Октября, так и его достижений: все они, все определили нашу собственную – и трудовую, и радостную, и крылатую жизнь. ———- А то, повторюсь, то бездомное, платное, унизительное, втаптывающее в грязь и в нищету и жестокое – оно наше прошлое, думали когда-то мы. Но когда зоркая Татьяна Доронина в 1988 году восстано- вила в своем горьковском театре «На дне», что-то тревожное заставляло думать иначе. —————— С того года многое, хотя и не все, изменилось. Книги Горького в разгул ельцинщины на Челябинском – и логично, что на уральском – тракторном заводе были в режиме антисоветской вакханалии сожжены. Бывший ученик «Школы Максима Горького» в Гаване (так учили там когда-то русский язык) встретился мне на Красной площади во время одной из первых там молодежных вакханалий – «заголимся и обнажимся!» – и сказал: «вы предатели, вы предали свою страну и нас всех». Наш с братом кузен-диссидент, отсидев еще раз, был продвинут академиком Сахаровым в последний Верховный Совет СССР и скончался раньше августа 1991-го. Желтый дьявол временно, но восторжествовал у нас, прямо у нас. Детские дома разорены, беспризорных не вместит и тыща макаренковских колоний, а на преступников, даже элитных, не хватит и Гулага. Не знаю, идет ли «На дне» в театре Горького – но русская женщина, которой восхищались Толстой и Горький, катастрофически теряет, в целом и общем, свои обаятельные черты. Ни роль могучей Вассы, ни статную Василису, ни телесно свежую Наталью, возлюбленную Васьки Пепла, современная худосочная актриса уже неспособна отыграть без значительнейших накладок. Недостаток здоровой жизненности восполняется на сцене матерщиной из дамских уст, курением сигарет, пьянствованием и истошнейшим кричаньем-визгом. Хрестоматийную «Мать» выбрасывают из школьных программ. Восьмидесятилетний уже Юрка-токарь с Трансформаторного, что подарил мне когда-то переписку Горького и Чехова, еще жив: я встретил его на Преображенке собирающим бутылки из баков с отбросами. Не только воробьи-воробьишки, но и обезьяны с попугаем сменились в детских песнях скорпиончиками, гадюками и динозавриками. Ну, прямо и Вальпургиева ночь, и Лысая гора и Третий рейх какой-то одновременно: единственное, что книги Горького даже и в огне не испускают, как при сожиганье синтетики в давние времена, ядовитейшего для общественного сознания дыма. (Гитлер, фашист Гитлер ответственен за эти отравительные последствия.) Неумелые – или вправду провокаторы? – защитники Союза попытались в девяносто первом поправить нечто; но пустили под откос страну. На голубых экранах – удручающее однообразие вовсе не донских-кубанских-нижегородских, а таких, извините, рож, что даже сугубейший интернационалист Горький содрогнулся бы. Говорят, что его несколько повело и от помпезного переименования Нижнего; но, вернув городу старое имя, мы вовсе не возродили исторического прошлого, а фактически сдали его захватчикам – немцовщине и сахаровщине. И уже не та, не та молодежь или молодь, что была в 1948 году, окружает С.В.Михалкова на юбилейных торжествах. По всему по этому, когда видишь сытые самодовольные физиономии на таких праздниках, когда они же, толстопузые и лоснящиеся, держат свечки на церковных службах, как снова не воскликнуть: вера наших отцов и прадедов велика и священна, но ваша религия хозяев-рабов есть беспардонная, антинародная ложь. —————— Однако на Кубе, в Боливии и в Венесуэле, в не желающем ни перед кем встать на колени и все растущем Китае – там Горького читать не перестали, пусть множество школ русского языка по нашей, государственного уровня, вине все-таки оказались закрыты. Тракторный завод в Минске, Горького не отменявшем, все еще держится неплохо, в отличие от Челябинского, а белорусские села дают мясо, молоко, зерно (интеллигенция, в ее ненавистном Горькому мещанском облике, этим почему-то недовольна). В Китае заводы растут как грибы, а офицеры-стажеры из Пекина по-прежнему ходят в наш московский дом-музей пролетарского писателя – поклониться тому, кто поднимал с колен и звал в полет простого трудящегося человека любого народа, любой страны. За эти годы я сам побывал много раз в Китае и Японии, то есть попросту много там жил. (Заверяю: частное лицо с тамошним паспортом вполне может стоять на коленях перед гражданином СССР, и это ни для кого не унизительно, а жизнелюб Горький узнать это был бы только рад.) Пришлось, правда, и там голодать, даже ночевать что в японских, что в китайских ночлежках. Не лгите, батенька, что их обитателей туда привел «свободный выбор»: волчий закон желтого дьявола, потогонная система частного предпринимательства – вот причина. Артистичных слов Сатина я там на дне не слыхал, но трудовой человек в этих местах и вокруг них принижен и растоптан так же, как в притонах и офисах России. Китай-то из этого, я предполагаю со знанием дела, выберется, а вот его восточный сосед, если только без китайской братской помощи, – не знаю. Хотя честные люди в самодеятельных театрах и там то и дело упорно ставят и ставят «На дне»: ведь ложь – религия рабов и хозяев. Кто независим и не жрет чужого – только тот и человек. О, Советский Союз и все, кто его уважает до сих пор. Самое время сообщить под конец, что именно из Горького читала нам мать в 1948 году: Купается фея в Дунае, Как прежде, до Марко, купалась, А Марко уж нету. Но все же: От Марко хоть песня осталась. И не знаю, о чем именно она думала, но слова ее до сих пор звучат в моей душе, и кровь холодеет в жилах. Она восклицала: А вы – на земле проживете, Как черви слепые живут: Ни сказок о вас не расскажут, Ни песен о вас не споют. О, великая Советская страна и ее крылатый и трудящий строитель и устроитель. Таков был и ее певец-писатель.
Л.Н. Толстой и А.М. Горький в Ясной Поляне. 1901 год.
Сергей НЕБОЛЬСИН
Сергей НЕБОЛЬСИН